Суждены нам благие порывы, но убить никого не дано
12 марта 1927 года советская история чуть было не пошла по иному пути, чем тот, о котором мы привыкли читать в учебниках. И ее ось мог повернуть разочаровавшийся в советской власти и в собственной жизни 24-летний репортер большевистской газеты "Правда" Соломон Наумович Гуревич, в глубине души придерживавшийся меньшевистских убеждений. Но подвела сына владельца галантерейного магазина в Кременчуге сначала собственная нерешительность, а потом - слишком откровенное письмо к своей знакомой - некой Вайнштейн-Златовой. Там Гуревич рассказал, как он собирался прихватить с собой в могилу кого-нибудь из вождей большевистской партии. Писать роковое письмо, оказавшееся потом в руках ОГПУ, Соломон начал вечером 12 марта:
"Ну, что дальше.
Раньше все думал: вот только попасть внутрь - и тогда там внутри во время торжеств ты... Ну, вот сегодня и билет в Большой театр достал, и на трибуну пролез, и револьвер в кармане был, и он - тот, которого ты хотел убить, - Бухарин - мимо тебя прошел, а ты, ты почему не выстрелил.
Или храбрости не хватило, или раздумал - жить захотелось.
Нет, ни то и ни другое.
И жить больше не хочется, и храбрость нужная была, но... вот это самое проклятое "но" и помешало...
Всегда это самое "но" мне мешает сделать то, что сделать я желаю.
Как это типично для меня и для всех т.н. "интеллигентов".
Никогда дела не следуют за словами...
"Суждены нам благие порывы". Вот взять сегодняшний случай. Ведь, казалось, все предрешил.
Я решил, что жить не стоит. Я решил умереть.
Но так просто умирать я не хотел.
Я решил застрелить кого-либо из "власть имущих" - хотел Сталина или Рыкова".
Подходящая возможность могла представиться 21 января (День памяти Ленина), 23 февраля (День Красной Армии) или 8 марта (Международный день работниц). Но билет в Большой театр, где на торжественных заседаниях должны были выступать вожди, Гуревичу удалось лишь на 10-ю годовщину Февральской революции - 12 марта 1927 года. Вот что он писал Вайнштейн-Златовой о своем несостоявшемся покушении на Николая Бухарина:
"Убийство в день 10-летия, в день празднования торжественного начала революции? будет иметь колоссальное значение - этого мне и хотелось.
Не надеясь особенно достать билет, решил все-таки попытаться достать револьвер. (В оригинале три строки зачеркнуты; видимо, в них называется человек, у которого Гуревич взял оружие. - Б.С.).
Зашел к нему раз - дома не застал, зашел на следующий день - оказался дома и согласился револьвер одолжить на пару дней. Я ему не говорил, для чего мне нужен револьвер.
Он мне все же его дал и сказал при этом: "Смотри только, не застрелись, а то моя совесть нечиста будет".
- Да что ты, - говорю я, - я стреляться и не думаю.
- Ну, а застрелить кого-либо ты все равно не способен, - говорит он.
- Нет, куда мне, - ответил я. Но про себя думаю: "Вот погоди, узнаешь, способен я или не способен".
На следующий день я револьвер у него получил.
В этот же день я, вопреки моим предположениям, достал в редакции билет в театр на заседание... И билет есть, и револьвер есть. Значит, нужно только "хотенье", и "это" можно будет сделать... В 3 часа 30 мин. с револьвером в кармане я был в театре.
Пошел в партер, а нужно на трибуну влезть.
Я туда-сюда по помещению, к начальству охраны: "Пропусти, мол, сотрудника "Правды" на трибуну речь записать". Ничего не удается.
В паршивом несколько настроении. Внутри что-то говорит: "Вот видишь ты не в силах - ничего больше не сделаешь - значит, стрелять не придется".
Но все-таки попытался еще раз (для очистки совести) попасть через ребят на трибуну. И удалось - вынесли билет, и вот я на трибуне. Ждем, беседуем с ребятами, и рукою в кармане револьвер поглаживаю.
"Вот, - думаю, - не знает никто, что сейчас произойдет. Вот сядут все спокойно, не подозревая, что сегодня в этом театре убийство произойдет".
Начинается заседание.
Сталина нет, Рыкова нет, есть Бухарин.
Ну, значит, давай в Бухарина стрелять.
Посмотрел я на него - как-то жаль его стало - уж больно симпатичен он. Но решил все равно - сегодня я должен в него выстрелить.
Наконец, он кончил свой доклад, но не уходит, сидит в президиуме (я мог бы, конечно, к нему подойти и теперь, но решил, что стрелять при всем народе, переполнившем театр, не стоит - нецелесообразно, мол).
Решил подождать, когда он будет уходить.
Сижу - слежу за ним.
Вот он поднялся - я дрогнул - все внутри задрожало, напряглось, но нет. Оказывается, он пересел на другой стул.
Вот обратно сел на место.
Я жду: вот-вот он поднимется и пойдет.
Я решил - я пойду вслед за ним и, подойдя к нему, выстрелю в него. Жду, чувствую - все мускулы напряжены.
В кармане сжимаю рукоятку револьвера. (На допросе Гуревич уточнил, что револьвер был системы "наган". - Б. С.)
Вот, вот он собирается уходить. Берет папку свою и направляется к выходу. Я поднимаюсь одновременно с ним и тоже иду по направлению к выходу.
Мне кажется, что все смотрят на меня.
Мне кажется, что подозрительно на меня смотрят.
Я выхожу за кулисы.
Он задержался у стола стенографистов.
Я пошел посмотреть, где он. Он идет мне навстречу.
Все сторонятся, дорогу ему дают.
Я сжимаю рукоятку, думаю о том, как ее удобно взять, чтобы сразу вытащить и выстрелить.
Я чувствую, что рука, все тело уже горит. Интересно, что револьвер не вынимается сразу из кармана.
Но вот он пошел за военным (пропуск в копии документа. - Б.С.) выстроился при виде его, смирно, руки по швам.
Вот сейчас, сейчас нужно вытащить револьвер и выстрелить.
Я слышу, явственно слышу и речь оратора, и говор толпы.
Я отлично понимаю, что вот сейчас нужно выпалить, что вот пришел момент, когда нужно выстрелить.
Но: рука осталась в кармане, револьвер тоже. Он прошел мимо меня, я... я не стрелял. Мысли мелькают.
Мелькает мысль, что вот зайдет он в ту комнату, что напротив, оденет пальто и выйдет отсюда, это вот тогда я в него выстрелю. Но он поворачивает налево и заходит в ложу. "Одевшись, он оттуда же уйдет, не пройдет мимо меня", - решил я.
И ушел на сцену.
Сажусь на свой стул и чувствую, что весь трясусь, и в этот момент думал о том, чтобы люди не заподозрили меня в чем-либо.
Но ничего, никто на меня не глядит.
Через пять минут я заговорил с ребятами.
Вот сейчас, когда я пишу эти строки, я сижу и думаю: верно, мог бы я сидеть на месте, куда выходит дверь из ложи, ведь, может быть, тот солдат, что стоял у этой лестницы и не остановил бы меня...
Почему я этого не сделал.
Нет, это ерунда.
Раз я не выстрелил в него тогда, когда он проходил мимо меня в первый раз, я бы не выстрелил бы и позже.
Но почему, все-таки почему я в него не выстрелил.
Вот сейчас мне кажется, что будь на его месте Сталин или Рыков, я бы определенно выстрелил, а вот Бухарина мне жаль было убивать.
Вот сейчас мне кажется, что будь это не в присутствии столь многочисленного заседания, я бы и Бухарина убил.
Нет, и ни тогда, и никогда я никого не убью. "Кишка слаба" - как говорил Джек Лондон.
Не хватает во мне чего-то.
Настоящий, типичный интеллигент.
Слова - но не дела...
Так и я. Вот, все возможности были, я не убил.
А все-таки кажется, что будь это Рыков, я бы убил".
Письмо Гуревич продолжил 27 марта вечером, накануне открытия съезда работников химической промышленности, на котором должен был выступать предсовнаркома А.И. Рыков. Соломон Наумович предстает здесь как типичный "лишний человек" русской литературы:
"Чего я только не испробовал. И в Университете был, и в Институте журналистики был, стенографией, и языками и всем чем угодно занимался. И все, абсолютно все бросил, не доведя до конца.
Не хватает во мне чего-то.
Вот даже с женщинами, и то у меня чего-то не хватает. Нравлюсь я многим, но мог бы, я чувствую, что мог бы на моем месте другой что-либо сделать много в этой области, а я... и здесь до конца не довожу.
Ведь никто не поверит и из моих знакомых, и даже моих родных, что я ни разу не жил с женщиной...
Всем кажется, что я живу хорошо-счастливо. Всегда веселый, улыбающийся, никогда не жалующийся ни на что. Симпатичен, умный и все что угодно. Разве не может он если не счастливо, то по крайней мере весело жить.
А вот не могу и не живу весело...
А впереди - что - один пережиток: или начать пить, с проституткой возиться, или кончить жить.
Другого выхода нет.
Нет, вру, есть, есть выход. Я могу жениться и зажить тихой семейной счастливой жизнью. Но вот этого я более всего боюсь... это меня свяжет, это лишит меня той свободы, той независимости, которая сейчас у меня есть. Жена, дети - да разве я могу это себе позволить. При моем непостоянстве меня бросает от одного к другому и от другого к третьему, разве я смог бы навсегда связать свою жизнь с жизнью другого существа. А искать и бросать - я того не смог. Не смог бы, потому что не хватило бы решительности порвать. И превратить бы жизнь мою в мещанскую такую спокойную, нудную жизнь. Нет, это меня не привлекает...
Я знаю - лучше жить, чем я сейчас живу, я не хочу. Значит, нужно умереть... Но просто умирать я не хочу... Нет, если умирать решил, то с треском. Вот убей Рыкова - вот и умереть бы смертью необыкновенной. Все о тебе заговорят. Весь мир - шутка ли. Весь мир будет о тебе говорить.
Шутка ли - убить председателя Совнаркома СССР. Убить его - и самому спокойно отдаться в руки власти. Вот пойду и испытаю сильное ощущение".
Но испытать сильное ощущение Гуревичу так и не удалось. Рыков на съезде работников химпрома так и не выступил. А уже 1 апреля 1927 года Гуревич был арестован ОГПУ. Очевидно, либо его письмо Вайнштейн-Златовой было перлюстрировано, либо она сама сообщила о террористических намерениях своего корреспондента в "дорогие органы". На допросах Гуревич сразу же во всем сознался, всячески подчеркивая, что действовал в одиночку. Он заявил о своих меньшевистских взглядах и невозможности поэтому вступить в большевистскую партию. Беспартийность же закрыла ему путь к журналистской и какой-либо другой значимой карьере (из Института журналистики его исключили как не состоящего в компартии).
А стремление к лидерству было у Соломона Наумовича сильно развито. В родном Кременчуге он был до 1922 года одним из руководителей организации скаутов-интернационалистов. Гуревич признал, что "не имея абсолютно никаких знакомств с подпольщиками, мне никакой связи с меньшевистскими партийцами установить не удалось". Он утверждал: "Не считая, что единичный террор может существенно изменить ход истории, я полагал, что убийство кого-либо из вождей существующей власти явится своего рода протестом против того подавления свободы личности, которое мы сейчас имеем, и что этот выстрел покажет обществу на существующие среди молодежи настроения". Гуревич объяснил, что не выстрелил в Бухарина потому, что "глупо было стрелять в Бухарина, с которым мне приходилось сталкиваться в редакции "Правды" (Николай Иванович был тогда ее главным редактором. - Б.С.) и которого я лично уважаю. Может быть, если бы это был Сталин или Рыков, я бы выстрелил" (РГАСПИ, ф. 329, оп. 2, д. 24, лл. 21-42).
Неизвестно, сбылась ли мечта Гуревича о расстреле. Был ли он казнен или, поскольку так и не осуществил своих намерений, всего лишь отправлен в лагерь. В последнем случае горе-террорист все равно вряд ли бы пережил террор 37-го года.
Копии письма Гуревича и протоколы его допросов уже 30 апреля 1927 года были переданы заместителем начальника Секретного отдела ОГПУ Я.С. Аграновым предполагавшемуся объекту покушения - Н.И. Бухарину. Возможно, что когда его расстреливали в марте 1938-го, Николай Иванович вспомнил дело Гуревича и крепко пожалел, что у отставного скаута кишка оказалась тонка. Больше всего Бухарин боялся ожидания уже предрешенной смерти по приговору суда. Он и в последних письмах Сталину из тюрьмы, всячески цепляясь за жизнь, горько сожалел, что не умер от какой-нибудь тяжелой болезни и просил в крайнем случае, если уж нельзя помиловать, дать яд, чтобы он мог умереть сам, а не от руки палача. Гуревич в марте 1927 года вполне мог принести Бухарину легкую смерть, приближение которой тот бы даже не успел ощутить, сразу получив пулю в затылок.
А вот ход истории и судьбы отдельных политиков выстрел Гуревича изменить действительно мог. Мало сомнений, что Сталин использовал бы его точно так же, как и выстрел в Кирова такого же террориста-одиночки Леонида Николаева в декабре 1934-го. Иосиф Виссарионович наверняка сказал бы проникновенную речь о дорогом Бухарчике, любимце партии, которого убили по наущению злодеев Троцкого и Зиновьева. Первые фальсифицированные процессы троцкистов и зиновьевцев прошли бы тогда уже в 27-м году, а не в конце 34-го. И Большой террор начался бы не в 36-м, а гораздо раньше. Следователи ОГПУ поработали бы с Гуревичем и, отделив террориста от не очень нужных в тот момент меньшевиков, превратили бы его в матерого троцкиста. Троцкого вряд ли бы выпустили за границу, а, как и Зиновьева с Каменевым, расстреляли бы или убили в тюрьме через пару лет после убийства Бухарина. Льва Давидовича никакие пытки и посулы не заставили бы играть роль на открытом политическом процессе. Его пришлось бы убирать втихую.
А Бухарин стал бы священномучеником коммунизма, на карте страны появился бы с десяток Бухариных, Бухаринсков, Бухаринградов и Бухаринабадов, колхозные поля бороздили бы трактора "Бухаринец". Коллективизацию провели бы не в начале 30-х, а в конце 20-х, и в отсутствие Бухарина правой оппозиции ей могло и не возникнуть. Именно Бухарин был душой правых. Без него Рыков и Томский могли бы и не выступить против Сталина и получили бы пусть небольшой, но шанс уцелеть в кровавой чистке. Ход советской истории мог ускориться на целое десятилетие, хотя ее результаты вряд ли бы изменились.